Неточные совпадения
Хлестаков. Вы, как я
вижу,
не охотник до сигарок. А я признаюсь: это моя слабость. Вот еще насчет женского полу, никак
не могу быть равнодушен. Как вы? Какие вам
больше нравятся — брюнетки или блондинки?
Стародум. Оттого, мой друг, что при нынешних супружествах редко с сердцем советуют. Дело в том, знатен ли, богат ли жених? Хороша ли, богата ли невеста? О благонравии вопросу нет. Никому и в голову
не входит, что в глазах мыслящих людей честный человек без
большого чина — презнатная особа; что добродетель все заменяет, а добродетели ничто заменить
не может. Признаюсь тебе, что сердце мое тогда только будет спокойно, когда
увижу тебя за мужем, достойным твоего сердца, когда взаимная любовь ваша…
Громада разошлась спокойно, но бригадир крепко задумался.
Видит и сам, что Аленка всему злу заводчица, а расстаться с ней
не может. Послал за батюшкой, думая в беседе с ним найти утешение, но тот еще
больше обеспокоил, рассказавши историю об Ахаве и Иезавели.
— Мне очень жаль, что тебя
не было, — сказала она. —
Не то, что тебя
не было в комнате… я бы
не была так естественна при тебе… Я теперь краснею гораздо
больше, гораздо, гораздо
больше, — говорила она, краснея до слез. — Но что ты
не мог видеть в щелку.
Анна жадно оглядывала его; она
видела, как он вырос и переменился в ее отсутствие. Она узнавала и
не узнавала его голые, такие
большие теперь ноги, выпроставшиеся из одеяла, узнавала эти похуделые щеки, эти обрезанные, короткие завитки волос на затылке, в который она так часто целовала его. Она ощупывала всё это и
не могла ничего говорить; слезы душили ее.
— Ну, душенька, как я счастлива! — на минутку присев в своей амазонке подле Долли, сказала Анна. — Расскажи же мне про своих. Стиву я
видела мельком. Но он
не может рассказать про детей. Что моя любимица Таня?
Большая девочка, я думаю?
Это были единственные слова, которые были сказаны искренно. Левин понял, что под этими словами подразумевалось: «ты
видишь и знаешь, что я плох, и,
может быть, мы
больше не увидимся». Левин понял это, и слезы брызнули у него из глаз. Он еще раз поцеловал брата, но ничего
не мог и
не умел сказать ему.
— Всё кончено, и
больше ничего, — сказала Долли. — И хуже всего то, ты пойми, что я
не могу его бросить; дети, я связана. А с ним жить я
не могу, мне мука
видеть его.
— Едва ли. Он портретист замечательный. Вы
видели его портрет Васильчиковой? Но он, кажется,
не хочет
больше писать портретов, и потому
может быть, что и точно он в нужде. Я говорю, что…
Теперь я должен несколько объяснить причины, побудившие меня предать публике сердечные тайны человека, которого я никогда
не знал. Добро бы я был еще его другом: коварная нескромность истинного друга понятна каждому; но я
видел его только раз в моей жизни на
большой дороге; следовательно,
не могу питать к нему той неизъяснимой ненависти, которая, таясь под личиною дружбы, ожидает только смерти или несчастия любимого предмета, чтоб разразиться над его головою градом упреков, советов, насмешек и сожалений.
— Выжил глупый старик из ума, и
больше ничего, — сказал генерал. — Только я
не вижу, чем тут я
могу пособить.
«Куда? Уж эти мне поэты!»
— Прощай, Онегин, мне пора.
«Я
не держу тебя; но где ты
Свои проводишь вечера?»
— У Лариных. — «Вот это чудно.
Помилуй! и тебе
не трудно
Там каждый вечер убивать?»
— Нимало. — «
Не могу понять.
Отселе
вижу, что такое:
Во-первых (слушай, прав ли я?),
Простая, русская семья,
К гостям усердие
большое,
Варенье, вечный разговор
Про дождь, про лён, про скотный двор...
Я
не мог наглядеться на князя: уважение, которое ему все оказывали,
большие эполеты, особенная радость, которую изъявила бабушка,
увидев его, и то, что он один, по-видимому,
не боялся ее, обращался с ней совершенно свободно и даже имел смелость называть ее ma cousine, внушили мне к нему уважение, равное, если
не большее, тому, которое я чувствовал к бабушке. Когда ему показали мои стихи, он подозвал меня к себе и сказал...
Сонечка занимала все мое внимание: я помню, что, когда Володя, Этьен и я разговаривали в зале на таком месте, с которого видна была Сонечка и она
могла видеть и слышать нас, я говорил с удовольствием; когда мне случалось сказать, по моим понятиям, смешное или молодецкое словцо, я произносил его громче и оглядывался на дверь в гостиную; когда же мы перешли на другое место, с которого нас нельзя было ни слышать, ни
видеть из гостиной, я молчал и
не находил
больше никакого удовольствия в разговоре.
Во власти такого чувства был теперь Грэй; он
мог бы, правда, сказать: «Я жду, я
вижу, я скоро узнаю…» — но даже эти слова равнялись
не большему, чем отдельные чертежи в отношении архитектурного замысла.
— Я к вам в последний раз пришел, — угрюмо продолжал Раскольников, хотя и теперь был только в первый, — я,
может быть, вас
не увижу больше…
— То-то и дело, что я, в настоящую минуту, — как можно
больше постарался законфузиться Раскольников, —
не совсем при деньгах… и даже такой мелочи
не могу… я, вот
видите ли, желал бы теперь только заявить, что эти вещи мои, но что когда будут деньги…
Он,
может быть, и рад бы был душой,
Да надобности сам
не вижу я
большойДочь выдавать ни завтра, ни сегодня...
— Щека разорвана, язык висит из раны. Я
видела не менее трехсот трупов…
Больше. Что же это, Самгин? Ведь
не могли они сами себя…
Кроме этого, он ничего
не нашел,
может быть — потому, что торопливо искал. Но это
не умаляло ни женщину, ни его чувство досады; оно росло и подсказывало: он продумал за двадцать лет огромную полосу жизни, пережил множество разнообразных впечатлений,
видел людей и прочитал книг, конечно,
больше, чем она; но он
не достиг той уверенности суждений, того внутреннего равновесия, которыми, очевидно, обладает эта
большая, сытая баба.
«Прощай, конечно, мы никогда
больше не увидимся. Я
не такая подлая, как тебе расскажут, я очень несчастная. Думаю, что и ты тоже» — какие-то слова густо зачеркнуты — «такой же. Если только
можешь, брось все это. Нельзя всю жизнь прятаться,
видишь. Брось, откажись, я говорю потому, что люблю, жалею тебя».
— А спроси его, — сказал Райский, — зачем он тут стоит и кого так пристально высматривает и выжидает? Генерала! А нас с тобой
не видит, так что любой прохожий
может вытащить у нас платок из кармана. Ужели ты считал делом твои бумаги?
Не будем распространяться об этом, а скажу тебе, что я, право,
больше делаю, когда мажу свои картины, бренчу на рояле и даже когда поклоняюсь красоте…
— Вы тоже,
может быть, умны… — говорил Марк,
не то серьезно,
не то иронически и бесцеремонно глядя на Райского, — я еще
не знаю, а
может быть, и нет, а что способны, даже талантливы, — это я
вижу, — следовательно,
больше вас имею права спросить, отчего же вы ничего
не делаете?
Он ничего
не сказал
больше, но, взглянув на него, она
видела, что
может требовать всего.
Но цветы стояли в тяжелых старинных вазах, точно надгробных урнах, горка массивного старого серебра придавала еще
больше античности комнате. Да и тетки
не могли видеть беспорядка: чуть цветы раскинутся в вазе прихотливо, входила Анна Васильевна, звонила девушку в чепце и приказывала собрать их в симметрию.
И он еще
больше, чем на службе, чувствовал, что это было «
не то», а между тем, с одной стороны,
не мог отказаться от этого назначения, чтобы
не огорчить тех, которые были уверены, что они делают ему этим
большое удовольствие, а с другой стороны, назначение это льстило низшим свойствам его природы, и ему доставляло удовольствие
видеть себя в зеркале в шитом золотом мундире и пользоваться тем уважением, которое вызывало это назначение в некоторых людях.
—
Больше тысячи пошло на них, Митрий Федорович, — твердо опроверг Трифон Борисович, — бросали зря, а они подымали. Народ-то ведь этот вор и мошенник, конокрады они, угнали их отселева, а то они сами,
может, показали бы, скольким от вас поживились. Сам я в руках у вас тогда сумму
видел — считать
не считал, вы мне
не давали, это справедливо, а на глаз, помню, многим
больше было, чем полторы тысячи… Куды полторы! Видывали и мы деньги, могим судить…
Он выставит его только,
может быть, завтра или даже через несколько дней, приискав момент, в который сам же крикнет нам: «
Видите, я сам отрицал Смердякова
больше, чем вы, вы сами это помните, но теперь и я убедился: это он убил, и как же
не он!» А пока он впадает с нами в мрачное и раздражительное отрицание, нетерпение и гнев подсказывают ему, однако, самое неумелое и неправдоподобное объяснение о том, как он глядел отцу в окно и как он почтительно отошел от окна.
Но она, как чаще всего случается,
не успокоивалась, а только удерживалась от исполнения того, что
могло доставить отраду ее концу; сама она
видела, что ей недолго жить, и чувства ее определялись этою мыслью, но медик уверял ее, что она еще должна беречь себя; она зала, что должна верить ему
больше, чем себе, потому слушалась и
не отыскивала Кирсанова.
— Да, Саша, это так. Мы слабы потому, что считаем себя слабыми. Но мне кажется, что есть еще другая причина. Я хочу говорить о себе и о тебе. Скажи, мой милый: я очень много переменилась тогда в две недели, которые ты меня
не видел? Ты тогда был слишком взволнован. Тебе
могло показаться
больше, нежели было, или, в самом деле, перемена была сильна, — как ты теперь вспоминаешь?
Но если он держал себя
не хуже прежнего, то глаза, которые смотрели на него, были расположены замечать многое, чего и
не могли бы
видеть никакие другие глава, — да, никакие другие
не могли бы заметить: сам Лопухов, которого Марья Алексевна признала рожденным идти по откупной части, удивлялся непринужденности, которая ни на один миг
не изменила Кирсанову, и получал как теоретик
большое удовольствие от наблюдений, против воли заинтересовавших его психологическою замечательностью этого явления с научной точки зрения.
Отец мой редко бывал в хорошем расположении духа, он постоянно был всем недоволен. Человек
большого ума,
большой наблюдательности, он бездну
видел, слышал, помнил; светский человек accompli, [совершенный (фр.).] он
мог быть чрезвычайно любезен и занимателен, но он
не хотел этого и все более и более впадал в капризное отчуждение от всех.
Это был кризис, болезненный переход из юности в совершеннолетие. Она
не могла сладить с мыслями, точившими ее, она была больна, худела, — испуганный, упрекая себя, стоял я возле и
видел, что той самодержавной власти, с которой я
мог прежде заклинать мрачных духов, у меня нет
больше, мне было больно это и бесконечно жаль ее.
Ледрю-Роллен, с
большой вежливостию ко мне, отказался от приглашения. Он говорил, что душевно был бы рад опять встретиться с Гарибальди и, разумеется, готов бы был ехать ко мне, но что он, как представитель Французской республики, как пострадавший за Рим (13 июня 1849 года),
не может Гарибальди
видеть в первый раз иначе, как у себя.
Немки пропадали со скуки и,
увидевши человека, который если
не хорошо, то понятно
мог объясняться по-немецки, пришли в совершенный восторг, запоили меня кофеем и еще какой-то «калтешале», [прохладительным напитком (от нем. kaLte SchaLe).] рассказали мне все свои тайны, желания и надежды и через два дня называли меня другом и еще
больше потчевали сладкими мучнистыми яствами с корицей.
В нашей семье нравы вообще были мягкие, и мы никогда еще
не видели такой жестокой расправы. Я думаю, что по силе впечатления теперь для меня
могло бы быть равно тогдашнему чувству разве внезапное на моих глазах убийство человека. Мы за окном тоже завизжали, затопали ногами и стали ругать Уляницкого, требуя, чтобы он перестал бить Мамерика. Но Уляницкий только
больше входил в азарт; лицо у него стало скверное, глаза были выпучены, усы свирепо торчали, и розга то и дело свистела в воздухе.
Я оказался в
большом затруднении, так как лица приснившейся мне девочки я совсем
не видел… Я
мог вспомнить только часть щеки и маленькое розовое ухо, прятавшееся в кроличий воротник. И тем
не менее я чувствовал до осязательности ясно, что она была
не такая, как только что виденная девочка, и
не «шустрая», как ее младшая сестра.
Галактион
больше не разговаривал с ней и старался даже
не смотреть в ее сторону. Но он
не мог не видеть Ечкина, который ухаживал за Харитиной с откровенным нахальством. У Галактиона перед глазами начали ходить красные круги, и он после завтрака решительным тоном заявил Харитине...
— Как же ты
мог любить, когда совсем
не знал меня? Да я тебе и
не нравилась. Тебе
больше нравилась Харитина.
Не отпирайся, пожалуйста, я все
видела, а только мне было тогда почти все равно. Очень уж надоело в девицах сидеть. Тоска какая-то, все
не мило. Я даже злая сделалась, и мамаша плакала от меня. А теперь я всех люблю.
Журавль
не может подняться с места вдруг. Ему нужно сажени две-три, чтоб разбежаться. В доказательство этому я
видел своими глазами весьма странный случай: охотник, возвращавшийся домой с двумя борзыми собаками, случайно съехался со мной, и мы, продолжая путь вместе,
увидели двух журавлей, ходивших по скошенному лугу очень близко от
большого стога сена.
Когда молодые подрастут в полгуся и
больше и даже почти оперятся, только
не могут еще летать, [Водяная птица в этом отношении совершенно противоположна некоторым породам степной дичи; перья в крыльях Молодых тетеревов, куропаток и перепелок вырастают прежде всего, и они еще в пушку
могут перелетывать, а у всей водяной Дичи, напротив, перья в крыльях вырастают последние, так что даже безобразно
видеть на выросшем и оперившемся теле молодого гуся или утки голые папоротки с синими пеньками] что бывает в исходе июня или начале июля, — охотники начинают охотиться за молодыми и старыми, линяющими в то время, гусями и называющимися подлинь.
Я никогда
не мог равнодушно
видеть не только вырубленной рощи, но даже падения одного
большого подрубленного дерева; в этом падении есть что-то невыразимо грустное: сначала звонкие удары топора производят только легкое сотрясение в древесном стволе; оно становится сильнее с каждым ударом и переходит в общее содрогание каждой ветки и каждого листа; по мере того как топор прохватывает до сердцевины, звуки становятся глуше, больнее… еще удар, последний: дерево осядет, надломится, затрещит, зашумит вершиною, на несколько мгновений как будто задумается, куда упасть, и, наконец, начнет склоняться на одну сторону, сначала медленно, тихо, и потом, с возрастающей быстротою и шумом, подобным шуму сильного ветра, рухнет на землю!..
Зайца
увидишь по
большей части издали,
можешь подойти к нему близко, потому что лежит он в мокрое время крепко, по инстинкту зная, что на голой и черной земле ему, побелевшему бедняку, негде спрятаться от глаз врагов своих, что даже сороки и вороны нападут на него со всех сторон с таким криком и остервенением, что он в страхе
не будет знать, куда деваться…
Есть другой род песочников, вдвое крупнее и с черными
большими глазами, без желтых около них ободочков; но я так мало их
видел, что ничего более сообщить
не могу.
В поступке Подхалюзина
могут видеть некоторые тоже широту русской натуры: «Вот, дескать, какой — коли убрать и из чужого добра, так уж забирай
больше, бери
не три четверти, а девять десятых»…
— Но мне жаль, что вы отказываетесь от этой тетрадки, Ипполит, она искренна, и знаете, что даже самые смешные стороны ее, а их много (Ипполит сильно поморщился), искуплены страданием, потому что признаваться в них было тоже страдание и…
может быть,
большое мужество. Мысль, вас подвигшая, имела непременно благородное основание, что бы там ни казалось. Чем далее, тем яснее я это
вижу, клянусь вам. Я вас
не сужу, я говорю, чтобы высказаться, и мне жаль, что я тогда молчал…
— Мне кажется, что вас слишком уже поразил случай с вашим благодетелем, — ласково и
не теряя спокойствия заметил старичок, — вы воспламенены…
может быть, уединением. Если бы вы пожили
больше с людьми, а в свете, я надеюсь, вам будут рады, как замечательному молодому человеку, то, конечно, успокоите ваше одушевление и
увидите, что всё это гораздо проще… и к тому же такие редкие случаи… происходят, по моему взгляду, отчасти от нашего пресыщения, а отчасти от… скуки…
«Прилагаемая бумажка вам объяснит все. Кстати скажу вам, что я
не узнал вас: вы, такая всегда аккуратная, роняете такие важные бумаги. (Эту фразу бедный Лаврецкий готовил и лелеял в течение нескольких часов.) Я
не могу больше вас
видеть; полагаю, что и вы
не должны желать свидания со мною. Назначаю вам пятнадцать тысяч франков в год;
больше дать
не могу. Присылайте ваш адрес в деревенскую контору. Делайте, что хотите; живите, где хотите. Желаю вам счастья. Ответа
не нужно».
— Какое слово, какое? — с живостью подхватила старушка. — Что ты хочешь сказать? Это ужасно, — заговорила она, вдруг сбросив чепец и присевши на Лизиной кроватке, — это сверх сил моих: четвертый день сегодня, как я словно в котле киплю; я
не могу больше притворяться, что ничего
не замечаю,
не могу видеть, как ты бледнеешь, сохнешь, плачешь,
не могу,
не могу.
Старуха
видеть не могла ни того ни другого, а Наташка убивалась по ним, как
большая женщина.